Читать дальше...
"Конечно, блатарь, как ни мало в нем человеческого, не лишен эстетической потребности. Она удовлетворяется тюремной песней – песен очень много... Тюремная песня лирическая обычно весьма сентиментальна, жалобна и трогательна. Жалобная мелодия может подчас довести впечатлительного слушателя до слез.
... В презрении к женщине блатарь воспитывается с самых юных лет. Проститутку‑подругу он бьет настолько часто, что та перестает, говорят, чувствовать любовь во всей ее полноте, если почему‑либо она не получит очередных побоев. Садистские наклонности воспитываются самой этикой блатного мира.
Никакого товарищеского, дружеского чувства к «бабе» блатарь не должен иметь. Не должен он иметь и жалости к предмету своих подземных увеселений. Никакой справедливости в отношении к женщине своего же мира быть не может – женский вопрос вынесен за ворота этической «зоны» блатарей.
Но есть одно‑единственное исключение из этого мрачного правила. Есть одна‑единственная женщина, которая не только ограждена от покушений на ее честь, но которая поставлена высоко на пьедестал. Женщина, которая поэтизирована блатным миром, женщина, которая стала предметом лирики блатарей, героиней уголовного фольклора многих поколений.
Эта женщина – мать вора.
Воображению блатаря рисуется злой и враждебный мир, окружающий его со всех сторон. И в этом мире, населенном его врагами, есть только одна светлая фигура, достойная чистой любви, и уважения, и поклонения. Это – мать.
Культ матери при злобном презрении к женщине вообще – вот этическая формула уголовщины в женском вопросе, высказанная с особой тюремной сентиментальностью. О тюремной сентиментальности написано много пустого. В действительности – это сентиментальность убийцы, поливающего грядку с розами кровью своих жертв. Сентиментальность человека, перевязывающего рану какой‑нибудь птичке и способного через час эту птичку живую разорвать собственными руками, ибо зрелище смерти живого существа – лучшее зрелище для блатаря.
Надо знать истинное лицо авторов культа матери, культа, овеянного поэтической дымкой.
С той же самой безудержностью и театральностью, которая заставляет блатаря «расписываться» ножом на трупе убитого ренегата, или насиловать женщину публично среди бела дня, на глазах у всех, или растлевать трехлетнюю девочку, или заражать сифилисом мужчину «Зойку»,– с той же самой экспрессией блатарь поэтизирует образ матери, обоготворяет ее, делает ее предметом тончайшей тюремной лирики – и обязывает всех выказывать ей всяческое заочное уважение.
На первый взгляд, чувство вора к матери – как бы единственное человеческое, что сохранилось в его уродливых, искаженных чувствах. Блатарь – всегда якобы почтительный сын, всякие грубые разговоры о любой чужой матери пресекаются в блатном мире. Мать – некий высокий идеал – в то же время нечто совершенно реальное, что есть у каждого. Мать, которая все простит, которая всегда пожалеет.
«Чтобы жить могли, работала мамаша. А я тихонько начал воровать. Ты будешь вор, такой, как твой папаша,– твердила мне, роняя слезы, мать».
Так поется в одной из классических песен уголовщины «Судьба».
Понимая, что во всей бурной и короткой жизни вора только мать останется с ним до конца, вор щадит ее в своем цинизме.
Но и это единственное якобы светлое чувство лживо, как все движения души блатаря.
Прославление матери – камуфляж, восхваление ее – средство обмана и лишь в лучшем случае более или менее яркое выражение тюремной сентиментальности.
И в этом возвышенном, казалось бы, чувстве вор лжет с начала и до конца, как в каждом своем суждении. Никто из воров никогда не послал своей матери ни копейки денег, даже по‑своему не помог ей, пропивая, прогуливая украденные тысячи рублей.
В этом чувстве к матери нет ничего, кроме притворства и театральной лживости.
Культ матери – это своеобразная дымовая завеса, прикрывающая неприглядный воровской мир.
Культ матери, не перенесенный на жену и на женщину вообще,– фальшь и ложь.
Отношение к женщине – лакмусовая бумажка всякой этики.
... Есть и еще нечто, чем питается эстетическое чувство блатаря. Это тюремный «обмен опытом» – рассказы друг другу о своих «делах» – рассказы на тюремных нарах, в ожидании следствия или высылки.
Эти рассказы, «обмен опытом», занимают огромное место в жизни вора. Это вовсе не пустое препровождение времени. Это – подведение итогов, обучение и воспитание. Каждый вор делится с товарищами подробностями своей жизни, своими похождениями и приключениями. На эти рассказы (только отчасти носящие характер проверки, обследования незнакомого вора) тратится большая часть времени блатаря в тюрьме, да и в лагере тоже.
Это – рекомендация себя, «с кем бегал» (то есть «с кем бегал по огонькам», с кем воровал из известных всему блатному миру хотя бы понаслышке воров).
«Какие «люди» тебя знают?» На этот вопрос следует обычно подробное изложение своих подвигов. Это «юридически» обязательно – по рассказу блатари могут судить о незнакомом довольно верно и знают, где нужно сделать скидку, а что принять за безусловную правду.
Изложение воровских подвигов, делаемое всегда приукрашенно, в прославление воровских законов и воровского поведения, и составляет чрезвычайно опасную для молодежи романтическую приманку.
Каждый факт расписывается такими соблазнительными, такими привлекательными красками (на краски блатные не скупы), что слушатель‑мальчик, попавший в среду блатарей (скажем, за первую кражу), увлекается, восхищается героическим поведением блатаря. Этот рассказ сплошь и рядом представляет собой чистую фантастику, выдумку («Не веришь – прими за сказку!»).
Все эти «ровные пачки заветных денег», брильянты, кутежи, особенно женщины – все это является актом самоутверждения, и ложь не считается тут грехом.
И хотя вместо грандиозного кутежа в «шалмане» была только скромная кружка пива в Летнем саду, выпрошенная в долг,– вранье это неудержимо.
Рассказчик уже «проверен» и может врать сколько влезет.
Чужие, слышанные на одной из тюремных пересылок, подвиги присваиваются вдохновенным вралем себе, и слушатели, в свою очередь, удесятерив краски, выдают чужое приключение за свое собственное.
Так делается уголовная романтика.
У юноши, подчас мальчика, кружится голова. Он восхищается, он хочет подражать своим живым героям. Он служит у них на посылках, глядит им в рот, подстерегает их улыбку, ловит каждое их слово. Собственно говоря, в тюрьме этому мальчику и приткнуться‑то больше некуда, кроме как к ворам, ибо казнокрады и нарушители сельских законов отшатываются от таких молодых ворят, метящих в рецидивисты.
В этом хвастливом возвеличении собственной личности скрыт, несомненно, некий эстетический смысл, одномерный с художественной литературой. Если художественная проза блатаря – это «роман», изустное произведение, то подобные беседы есть вид устного мемуара. Здесь обсуждаются не технические вопросы воровских операций, а вдохновенно повествуется, как «Колька Смех заделал начисто мосла», как «Катька Городушница замарьяжила самого прокурора»,– словом, это – воспоминания на отдыхе.
Растлевающее значение их – огромно.
Варлам Шаламов, "Очерки преступного мира".