Изначально это была зарисовка - сейчас это незаконченный рассказ.

Её дом стоял в некотором отдалении от города, но из окна открывался прекрасный вид на все заводы и фабрики.
Это определённо было не самым лучшим зрелищем – ведь не за этим она поселилась именно здесь – но лучше уж так…
Здесь даже не было традиционного леса – если и назвать это пространство лесом, тогда уж он был только лесом пеньков, не более. Всё деревья давно пошли на похожие и непохожие дома, на мебель, бумагу и прочие предметы цивилизованного и не очень мира. А посреди царства пеньков стоял дом.
Это был дом, старый дом. Даже очень старый. Он, вообще-то, фактически ей не очень-то принадлежал. Но так как он фактически вообще никому не принадлежал и, в силу своей старинности-древности, уже больше не имел никакого практического применения – то есть за всё время его пустования так никем и не было придумано способа с помощью него как-то выбить побольше денег – то государство милостиво закрыло глаза на её проживание здесь. И даже дало своё неофициальное согласие, оставив, всё же, для себя право выселения по первому же требованию.
Сейчас никому не было известно, кем построен был этот дом и кто в нём жил – можно спросить любого, даже самого древнего старика и он ответит, что всю его жизнь избушка никем занята не была.
Что-то было в нём угрожающее, загадочное и таинственное – а ещё ужасно романтичное – но никто не смог бы ответить, что именно, если бы его спросили. И даже для неё, живущей в этом доме, оставалось в нём что-то недосказанное.
Будто бы создатель этого дома вложил в него часть своей души, а потом изящным движением пилы, зажатой в руке, аккуратно обрубил все острые углы, оставив в обрубках что-то важное – но никому уже не нужное.
Видимо, и правда очень уж давно происходило это дело – буквально всё здесь оставляло желать лучшего. Стены угрожающе потрескались – иногда ей даже казалось, что они опасно накренились – и совсем не удерживали внутри тепла в холода, потолок как-то странно прогибался, дождь снаружи устраивал настоящий потоп внутри, а ветер гулял по помещениям, словно был у себя дома. Все, абсолютно все немногочисленные, надо сказать, двери ужасно скрипели – а их петли, как и вообще все металлические вещи в доме проржавели насквозь. О зарослях мусора, огромных паутинах по углам и тоннах пыли и грязи хотелось даже не вспоминать – они остались ещё со времени её переезда сюда, а убираться, увы, было некому – она тогда уже была весьма больна и не имела на это сил. Электричество проведёно сюда было – о чём и свидетельствовал столбик с проводами рядом с домом – хоть и непонятно с какой целью. Она сама редко им пользовалась – из приборов, требующих электричества, здесь стояла лишь старинная и не слишком пригодная для приготовления настоящей пищи – не пригоревшей, не пропитавшейся различными несъедобными веществами, не заселенной диковинными маленькими существами, поселившимися здесь с незапамятных времён - электрическая плита, но её она обычно не трогала. Даже ламп никаких не было и в помине, не говоря уж о чудесах современной техники. Помимо электричества, других изысков вроде водопровода и, соответственно, удобств в доме не наблюдалось.
Она сама толком не знала, почему, решив уехать из городской квартиры и предоставить её полностью своей племяннице, но чем-то этот дом притягивал её. К тому же, он достался ей совершенно бесплатно.
Что-то в нём было такое…
К тому же она ясно чувствовала, что этому старому дому почему-то и суждено было её похоронить, а ей предназначено было умереть именно здесь, и нигде в другом месте. Иначе могло произойти… что-то.
Дом просто был и ничего не делал.
А сама так называемая хозяйка в это время стояла в своей спальне.
«Боже мой…»
Она пошатнулась, из последних сил…
Нет, так дело не пойдёт. На самом деле никаких сил не было. Ни первых, ни последних, ни даже промежуточных – вообще никаких.
Она пошатнулась, каким-то совершенным сверхъестественным образом пытаясь устоять на подгибающихся ногах.
Ноги вели себя так, будто были сделаны из податливого желе, и единственным желанием этого желе было упасть и развалиться на полу, позволив наконец тому, весьма немассивному и небольшому туловищу, что разместилось на нём сверху, воссоединиться уже с родимой матушкой-землёй.
Вряд ли ей удалось бы одержать победу в борьбе со своим немощным телом, которое, сколь бы мало оно не весило, не было в состоянии продолжать своё существование стоя, но тут пришло спасение. Спас дверной косяк.
Она прислонилась к косяку. Нет, здесь «прислонилась» - здесь явно не то слово. Она просто упала на этот косяк всем телом, чудом удерживаясь на нём, и так быстро, как могла, подтянула к нему же ноги, опять «встав» на них. Всего лишь на какое-то мгновение – а может, это была всё же вечность? – она вышла из положения, которое с известной точностью можно было бы назвать вертикальным.
Давно уже не стриженная, не мытая, нечесаная и растрёпанная голова, похожая больше на голову неухоженного бездомного пуделя, немедленно отозвалась жуткой болью на резкий удар. А так же она гудела, словно бы ей только что ударили в медный гонг, а не всего лишь в жалкую, вдоль и поперёк изъеденную древесными жучками деревяшку. А, впрочем, какая уже разница?
Но встреча с подозрительной прочности, чистоты и красоты полом всё же была отложена на некоторое время – хотя надолго ли это?
Когда-то, может, пару дней назад, может – год, может – век, даже эта мелочь всё равно не могла бы не радовать.
А теперь…
Она сейчас слишком остро уж чувствовала, что с каждым выдохом из неё выходит какая-то частичка жизни – пусть даже самая маленькая. Её существование больше не могло её радовать. В её жизни вообще не осталось радости – радость эта, наверное, вылетела из неё и растворилась где-то в атмосфере вместе с частицами её жизни, исчезавшими даже из её памяти. Она давно – да, скорей всего, всё же давно… – не выходила во двор – только открывала иногда дверь, чтобы забрать продукты. Она не видела солнца, деревьев, травы – всего, что раньше так радовало её – а её нынешним небом был серый потолок*. А ведь раньше она так любила гулять… Книги она не могла читать – слишком болели глаза, перед которыми даже в некогда любимых очках всё расплывалось. Новые она заказать никак не могла. О телевизорах, телефонах компьютерах она сейчас даже не вспомнила бы, что это за вещи и высказала бы лишь скромное предположение об очередном новом виде мух или об экзотическом фрукте. В её вынужденном существовании ради всего лишь существования для неё самой не было ровным счётом никакого смысла – и осознание этого приносило гораздо больше боли, чем ноющее тело.
А ещё она была очень одинока, и ей было слишком больно, чтобы наслаждаться этим одиночеством, как она наслаждалась им раньше…
Она ещё ребёнком была слишком одинока – одинока настолько, что так и не смогла понять этого до конца.
Когда-то, в детские ещё годы, она часто думала о том, как умрёт, но смерть никогда не представлялась ей такой. Нет, ей казалось, что однажды она, вечно молодая и красивая, устав уже от жизни, просто махнёт всем на прощанье рукой в чёрной бархатной перчатке с обрезанными пальцами, обворожительно улыбнётся и просто уйдёт. Никто сначала даже и не поймёт, что она ушла навсегда, что она прощалась. А потом, на следующий день они найдут её застывшее тело, сохранившее всю свою красоту и после жизни – даже ставшее ещё краше. Бледное, почти белое лицо, прекрасное в своей смерти… На её чёрных устах будет вечно сверкать улыбка, которую уже не поймать на своих губах никому другому, которую уже не получить в награду ни одному юноше… А подведённые чёрным и открытые глаза будут теперь вечно смотреть в небо…
И над её телом вечно будут плакать прелестные девушки со звездами в глазах и с развевающимися на ветру волосами, а отважные юноши с суровыми взглядами и мужественными профилями будут просто вечно смотреть, потому что плакать – это совсем не по-мужски. И так будет всегда. Юноши будут становиться старцами, теряя бесстрашие пред лицом смерти, девушки будут становиться старухами, теряя свою красоту пред лицом времени, и только она одна будет вечна, будет и смела, и красива. Рядом с ней будут умирать уже состарившиеся, а им на замену будут приходить новые, молодые – девушки со звёздами в глазах и юноши с суровыми взглядами. Но и они будут не вечны… Всех их будет ждать смерть подле неё. А она будет лежать посреди всего этого – вечно прекрасная, вечно юная, вечно холодная.
Возможно, ей даже сделают хрустальный гроб, как Белоснежке… Хрустальный – именно хрустальный. Только хрустальный. Чтобы её – когда-то её – глаза, навеки открытые, могли вечно смотреть в небо.
Романтично, да?
Прямо-таки мечты юной лирической героини средневекового романа...
Сейчас уже мало таких осталось…
Только она не учла две немаловажные детали… Во-первых, никто бы даже не заметил её прощального жеста, а её тело скорее всего было бы похоронено в той же одежде в самой заброшенной части кладбища, без какой бы то ни было могильной плиты и надгробия в дешёвом сосновом гробу с кучей сучков. Из пришедших на похороны священника могильщика и, возможно, случайно забрёдший сюда человек плакать бы не стал ни один. А назавтра, даже они, никто бы и не вспомнил о её – когда-то – существовании. А во-вторых, даже так она теперь умереть не могла.
Возможно, её похоронит её дом. Странный, старый и пугающе-привычный дом-развалина. Её «собственность»
Забавно, не правда ли?
Когда-то, возможно, ещё в городе, её успокаивали крепкие, почти здоровые сны аж с раннего вечера до полудня, которые было некому прервать. Ей ничего не снилось – и она просто отдыхала душой и телом.
Теперь же она часто не могла заснуть даже под утро – восстанавливать ей уже было нечего. А если она изредка и засыпала, то сны был лихорадочными – она часто просыпалась вся дрожащая, в поту, снова засыпая с полным осознанием того, что вскоре ей вновь придётся так же проснуться.
Когда она спала, её мучили бессвязные кошмары. Просыпаясь, она ничего из них не помнила, кроме страха, который казался уже каким-то далёким и призрачным. Но, засыпая вновь, она моментально оказывалась в липком королевстве ужаса, который преследовал её всё видение. Видение, бессмысленное всегда настолько, что она бы и не поняла, что это такое, если бы ей показали это в бодрствующем состоянии. Словно бы и снам нужна была частичка её жизни, её души, её частичка.
Всё это было просто - ведь она уже просто не умирала, не умирала спокойно, как делала это… когда-то. Раньше, определённо раньше.
Даже время уже потеряло всё своё значение… Оно тянулось бесконечно – и вместе с тем вовсе не существовало. Как может существовать для тебя то, чего ты не ощущаешь, не видишь, в чём не нуждаешься?
Она именно сходила в могилу, не просто умирала. Она всё ближе подступала к состоянию ходячего мертвеца.
Если раньше у неё только немного болела голова и периодически вырывался сухой, надрывной кашель – было только знание о предстоящей смерти, не ощущение её - то теперь ей уже постепенно начинали совершенно отказывать конечности. Наверное, пройдёт ещё немного какого-то времени – и она уже совсем не сможет ходить, просто будет тихо таять на своей кровати и ждать, пока смерть не придёт за ней и дом не сможет похоронить её под собой, для чего он и предназначался.
Шея совсем не могла поворачиваться. Спина ныла постоянно, особенно где-то в районе поясницы, не давая ей наклоняться. Кашель бывало, выходил из горла теперь вместе с кровью. Глаза часто подводили её, как и её память. Желтизна её кожи, синева вокруг её глаз и на губах могли бы ввести в заблуждение случайного наблюдателя, если бы ему вдруг суждено было оказаться поблизости. Вены были хорошо заметны своей яркой голубизной и выступали сквозь тонкую плёнку кожи, как у старухи. Всё тело словно бы было слишком старым и не поддавалось «починке».
Может, это даже и не была какая-либо известная науке болезнь – это была всего лишь её старость. Преждевременная старость…
Вот потеха, похоже, она уже родилась старой…
Бесконечные городские врачи, смотревшиеся уже все на одно лицо, из государственных больниц - с такими известными всем условиями, в которых и здоровый человек заболел бы - по которым её раньше водили «сердобольные» родственники, осматривали её с до ужаса умным видом. Потом они никак не могли определить ей диагноз и, прикрывая, видимо, свою полнейшую неискушённость по её вопросу, отсылали её вместе с родственничками к другим «истинным специалистам в своей области». Которые, оказывается, «поставят её на ноги, во что бы то ни стало». Разумеется, у тех тоже находились новые претенденты дерзаний с целью её исцеления.
Когда список возможных лекарей в этой конкретной больнице совершенно иссякал, врачи, которым уже не на кого было свалить безнадёжную пациентку, выкуривая в нервах бесконечное множество сигарет, запаха которых она не выносила – что никто никогда не учитывал, и кошмарно долго перекрикиваясь по телефону, не могли прийти к единому решению. Прямо при ней уже сотни, а может и больше, раз говаривалось, что «она и до [того-то дня] не протянет, а потом всё, конечно, свалят на них» - никого не заботило, что сама она может об этом подумать.
Ведь она была уже не жильцом.
Впрочем, это она и так знала почти с самого её рождения, когда, через пару дней после родов, она, маленький совсем ещё ребёнок, неизвестно как поняла и даже запомнила разговор двух молодых сестричек. Они стояли прямо над ней, и, тыкая в неё пальцами, спокойно говорили о том, что повезло мамаше – уже через год, а то и раньше, ей не придётся возиться с младенцем. На один рот меньше.
Она запомнила это на всю свою последующую жизнь…
О да, она родилась преждевременно, родилась слишком маленькой, слишком хилой, родилась для того, чтобы умереть. Ей никогда не пророчили долгой жизни – любой, в любой отрезок её жизни взглянувший на неё, думал, что она скоро умрёт. И родители её никогда особенно не были обеспокоены её образованием или там обеспечением её будущего – потому что они тоже думали, что она вскорости умрёт.
А вон оно как вышло…
Как бы там ни было с остальными людьми, но все доктора думали точно так же – но им-то приходилось обосновывать свои мысли точным названием болезни, чего они сделать не могли.
Потому что она не болела – она умирала.
Так что часа через два-три приёма у этих самых последних медиков, на которых перевели все стрелки, когда ждавшие в коридоре своей очереди люди уже были взвинчены до предела и выражали своё недовольство громкими криками и стуком в дверь со всевозможными угрозами, доктора в конце концов на что-то решались. Они начинали своим торопливым, совершенно неразборчивым почерком строчить тонны рецептов на кучу дорогущих лекарств «от всего» и непременно советовали массаж и постоянные упражнения для шеи, спины, рук, ног, даже лица и глаз. А так же пропускали через слово кучу каких-то непонятных и неизвестных аббревиатур и обозначений… И в вежливых или не очень выражениях выставляли из кабинета.
Естественно, любезность родственников на этом и кончалась – они сожалели ей, сочувствовали её состоянию – потому, что так уж было положено, а проявить себя перед обществом чёрствым человеком никому не хотелось – мало ли кто позже может вспомнить об этой… женщине - но, выйдя из больницы и доведя её до дома, тут же испарялись. Из каких-то угрызений совести они иногда успевали пробормотать что-то про нехватку денег, проблему сведения концов с концами, просто кошмарную занятость на всё столетие вперёд или непонятность рецепта. Иногда они даже доходили до той степени раскаяния, чтобы сбегать в киоск за хлебом.
О, во время своих визитов они обычно приносили некоторое количество еды – она искренне радовалась продуктам, каким бы неказистыми они не были, иногда даже выбивая скупую слезу или скромную улыбку своей неприхотливой радостью. Этим она обычно и питалась – больше ей не требовалось.
Особенно радовалась она, когда ноги практически отнялись – она уже не могла выходить на улицу, даже в больницу теперь её никто не водил, и каждый приход был каким-никаким развлечением. Можно поболтать хоть о чём-нибудь с настоящим, живым человеком. Узнать, какой сегодня год, какие новости…
Смешно, но она даже не может сейчас вспомнить их имена. И лица тоже. Остались только воспоминания о больницах и пище…
Она не могла сказать, как давно их не было. Ведь время для неё больше не шло. Просто однажды они вдруг перестали приходить.
Именно с тех пор время вдруг окончательно потеряло значение. Может, это было десять лет назад, а может – всего лишь день, один день…
Вполне возможно, что они думали - она наконец-то умерла и не требует больше никакого ухода за собой, они уже выполнили весь свой родственнический долг, дом её похоронит, и больше никогда, никогда её не будет.

*«Вместо неба синего – серый потолок»(c)
Курсивом я обожаю злоупотреблять, поэтому хотела его не использовать хотя бы тут - а всё-таки один раз не удержалась...